GYPSYS: decade of roma inclusion

by Антон КОРАБЛЕВ

Bon Jour, Monsier, Big Jesus Burger and other Niggers of Eastern Europe! Колдуй, баба! Колдуй, дед! Колдуй, серенький медведь! Чарующая сила, как известно, в отвратительном. 04_, напившись на дне рождения свекрови, разродился новой концептуальной серией разоблачительных работ («ссанина-цыганина»), где авторы сего электронного детища предстают в роли ромалов, хлестать которых и хлестать ссаной тряпкой по голой заднице.

Мы, носители романипэ, чтим традиционные таборные шалости, технические отверстия седого барона, обожаем индийские фильмы о высокой любви, лейтенанта коломбо, душевные романсы о верности табору, своего вороного коня и позолоченные оправы солнечных очков. Мы, носители цыганского дискурса, млеем от белоснежной горсти кокаина на груди любимой женщины, золота (согласно традиции предков, золото – обязательная составляющая статуарнаго пафоса), работорговли, колоды крапленых карт, языческих зубов-амулетов, пушистой бороды будулая, фамильного грабежа караванов и подков.

т а б о р у х о д и т в в е р у
gypsys by 04_ //chewbakka.com
04_ \ all you really need to know is: i’m gypsy, i love 8-bit electro, i watch gialo, lots of it
бар зорало, а ромэнгиро ило зоралэдыр

gypsys by 04_ //chewbakka.com
mimiau \ cudos to the man, flawless victory!
конэстэ рат шылало, одова нанэ ром

gypsys by 04_ //chewbakka.com
hello_poison \ this is what you call “high on jesus”
сыр на накхарпэ, манушэса ячпэ

gypsys by 04_ Антон Кораблев//chewbakka.com
anthony \ you can tell j. edgar that i was at a party and i got fifteen fuckin’ witnesses
романы яг сарэнгэ свэтинэла

gypsys by 04_ Антон Кораблев//chewbakka.com
jelem, jelem, jelem, jelem!
дэ сави строна на гэя, везде пэскири семья латхья

краткий ликбез для супостатов
chewbakka.com
а) валял и б) к стенкe приставлял

Чтобы постичь неземную красоту цыганского языка, необходимо начать с малого: выучить на зубок лексикон джипси-блатняка, который пригодится во всех начинаниях (при разговоре с любимой, милиционером, потенциальной жертвой грабежа). Я подготовил список основных слов и понятий, который позволит влиться в мир разбоя и криминала.

Белый конь (парно грай); большой дом (баро кхэр); все знаю (саро джином); черные волосы (калэ бала); у тебя цыганские глаза (тутэ романэ якха); это большая дорога знает (ада дром баро джинэл); женщина варит (ромни кэравэла); белые зубы (парнэ данда); цыганская кровь (романо рат); пес пса не укусит (джюкэл джюклэс на хала); большой удалец (баро мурш); мясо вареное (мас кэрадо); черт с рогами (бэнг рогэнса); белое лицо (парно муй); дай руку брату (дэ васт пшалэскэ); не цыган (гаджо).

Если вас остановил милиционер и настойчиво требует регистрацию, целесообразно использовать следующий набор фраз: ничего тебе не скажу (ничи мэ тутэр на пхэнава); я тебя убью (мэ тут уморава); чтоб тебя Бог покарал! (тэ скарин ман дэвэл!), знаешь куда иди? (джинес карик тэ джяс?).

Для дружеского застолья с провинциальной проституткой вполне сойдет следующее: я знаю, что ты меня любишь (мэ джином, со ту ман камэса); твои глаза как звёзды (тэрэ якха сыр чиргиня); я тебя нашёл (ту мэ лахтём); хочешь? (камэса?); пей (пьеса); водка (бравинта); будешь курить? (авэса тырдэс?), не бойся (на дарпэ).

В фривольном общении с кровными недругами нужно быть настойчивым парнем (да вознаградит небесный барон за это отобранным айпэдом): слышишь, иди сюда! (шунэса, яв дарик!); что ты сказал? (со ту пхэндян?); обманываешь?! (хохавэса?!).

ЧЕ: мясник из ла-кабаньи

В посольстве Республики Куба в Украине состоялось празднование дня рождения Че Гевары. Посетив сие мероприятие, я остался уверен, что побывал в добром старом советском фильме про пионеров, интернациональный долг и дружбу народов за счёт советских денег и со вкусом поцелуя Брежнева взасос.

Кубинское посольство, ветераны КГБ, экзальтированные барышни, мясник из Ла-Кабаньи и Хантер Томпсон в роли дегенерата ) chewbakka

Гостей — человек 30. Официальных лиц — никого. Большинство — судя по виду и взглядам, стареющие служащие КГБ среднего звена и другие ветераны советско-кубинской дружбы. Меньшинство состояло из работников посольства, двух подростков с рюкзаками (казалось, они зашли минут на 15 и вот-вот сядут на мотоцикл, чтобы поехать в путешествие по Южной Америке) и нескольких экзальтированных барышень (одна из них прочла нечто вроде доклада о Геваре после лекции о героической борьбе кубинского народа за независимость от Испании). Этими двумя лекциями, собственно, началось празднование.

Кубинское посольство — одно из скромнейших. Кондиционеров нет, поэтому с жарой безуспешно боролись два вентилятора. Микрофонов тоже нет, поэтому в лекции приходилось вслушиваться. Первая лекция была информативной — пока гости старались не уснуть, лектор монотонно пересказывал основные события кубинской истории 19 века. Затем некая девушка (типаж: самоотверженный европейский левый борец за бескорыстие и высокие идеалы против повседневной жизни и любых приземлённых потребностей, в СССР из неё получилась бы отличная комсомолка) приступила к лекции о Геваре. Лекция состояла из речевых конструкций вроде: «Мы отмечаем день рождения Че не потому что надо, а потому что мы ему верим», «Сейчас, когда нет авторитетов, Че и есть тот авторитет, на которого стоит равняться», «Мы здесь собрались, потому что мы одинаковые» и так далее. Связав этими и подобными конструкциями разрозненные фрагменты биографии Гевары, лектор заклеймила позором туристов, посещающих место убийства Гевары, все возможные индустрии на нашей планете, использующие изображение Гевары, а также людей, которые так и не поняли, за что Гевара боролся. Причём, естественно, она не стала объяснять, а за что же он боролся, рассудив, видимо, что все присутствовавшие и так это знают. По завершению лекций гостям было предложено задать вопросы лекторам. Но какие у ветеранов советско-кубинской дружбы могут быть вопросы?

Вопросов не было — и все пошли возлагать цветы к мемориальной плите Гевары. Оказалось, во дворе посольства, на стене, установлена мемориальная плита с полочкой для цветов и прочих подношений. Тех гостей, которые пришли без цветов, служащая посольства снабдила гвоздиками. Я поначалу отказался взять гвоздику, но служащая посмотрела на меня так строго, что я узнал в её взгляде кубинскую революцию и гвоздику взял. Потом даже возложил к плите.

В это время общение гостей свелось, естественно, к воспоминаниям о посещении Кубы и к поиску ответа на вопрос о том, а почему же всё-таки Гевара стал революционером? Угощаясь соком, кока-колой и дешёвыми супермаркетовыми сладостями, гости обсуждали разные варианты превращения в революционера. Но ни один из них не показался им убедительным. Сошлись, правда, на том, что революционером Гевара стал ровно в тот момент, когда отказался жениться на девушке из богатой семьи.

Выпив кока-колу за здравие всех лиц, которые борются с «геварами» разных мастей, я покинул сие мероприятие, решив написать о нём заметку и обязательно упомянуть в ней две важные вещи. Первая: фильм Джоэла Шумахера «Крушение». Вторая: отзыв Хантера Томпсона о Кубе. Почему эти две вещи важны?

Чтобы понять Гевару, люди обычно смотрят фильмы, читают книги о Че. То есть пытаются увидеть действительность посредством иллюзии, бытие — сквозь призму идеализации. Причём не важно, кто субъект идеализации: сам Гевара, его товарищи, последователи или противники. Однако на личность и роль Гевары стоит взглянуть как бы на стыке дисциплин — революционности и «обывательщины», бедного мира и богатого мира. Лучшее средство для этого — фильм Шумахера с Майклом Дугласом в главной роли. Дуглас в этом фильме исполняет роль среднего американца, который лишился работы, дочери (суд запретил ему к ней приближаться) и, как ему кажется, власти над собственной жизнью. При этом он не желает установить причинно-следственные связи в основе случившихся событий, чтобы соответствующим образом повлиять на причины и изменить следствия в виде собственной разрушающейся жизни. Он идёт напролом к удовлетворению своего эгоистического интереса — к жизни такой, какой ему хочется, с теми, с кем ему хочется, и такому ему, каким он себе нравится. Мнения и чувства других людей при этом его не волнуют вовсе. Если подумать, это очень похоже на поведение Гевары.

Кубинское посольство, ветераны КГБ, экзальтированные барышни, мясник из Ла-Кабаньи и Хантер Томпсон в роли дегенерата ) chewbakka

Герой Дугласа погибает. И это логично. Герой Гевары — Че — погибает. И это также логично. Как не стоит идти праздновать день рождения дочери, расстреливая или избивая тех, кто чем-то не угодил, так и не стоит бороться с бесправием и бедностью в Южной Америке, развязывая войну. И как не стоит быть негибким, то есть закостенелым настолько, что в итоге лишаешься семьи, работы и друзей, так и не стоит быть негибким настолько, что в итоге борьба «фашиста» Пиночета с бедностью и бесправием оказалась эффективнее, чем «труды» Фиделя Кастро и Гевары вместе взятых.

Таким образом, в отличие от множества мираклей — фильмов, книг, изображающих жизнь Гевары почти как жизнь христианского святого — фильм Шумахера в применении к персонажу по имени Че превосходно показывает, что борьба Гевары — это один стремительный побег (сначала как путешествие на мотоцикле, затем как высадка на Кубе, а в конце как путь к смерти в Боливии). Побег от гибкости. К жизни такой, какой ему хотелось, с теми, с кем ему хотелось, и такому ему, каким он себе нравился. Так, по его приказу в ходе борьбы против режима Батисты были расстреляны десятки подлинных или мнимых «врагов революции» — Гевара без устали подкреплял делом собственные слова о том, что «настоящий революционер» должен быть «хладнокровной машиной для убийства». Став одним из лидеров революционной Кубы, Гевара заслужил прозвище «мясник из Ла-Кабаньи». Так называлась тюрьма, где он лично руководил казнями сотен политических заключённых и «контрреволюционеров». Когда его поставили руководить кубинской экономикой, Гевара занялся «формированием нового человека» — чтобы рабочие трудились, движимые революционными идеалами, а не традиционными материальными стимулами. Его планы полностью провалились, но в процессе Гевара немало способствовал разрушению кубинской экономики, от последствий чего страна страдает и по сей день. Параллельно он добился запрета рока и джаза, считая их «буржуазной музыкой». В свете всего этого Гевара выглядит тем, кем он был, а именно: тираном, убийцей и бандитом.

А теперь о второй вещи — отзыве Хантера Томпсона о Кубе. В книге «Царство страха» Хантер написал: «На Кубе за нами постоянно и неотрывно следили. С нами обращались, как с богатыми военнопленными. В наших гостиничных номерах установили «жучки», наш багаж просверливали в аэропорту, копы слонялись по коридорам гостиницы, и у них был ключ от каждого сейфа отеля. На Кубе серьёзно взялись за Наркотики, Проституцию и Взрывчатку. Кубинцам остаётся только ухмыляться и танцевать сальсу, пока они стоят в очереди за чем-нибудь. А на Кубе вы всё время стоите в очереди, даже если хотите взять такси. Правительство острова разрешает только танцевать и тратить доллары, всё остальное преследуется по закону. Все люди, подозреваемые в «коллаборационизме» с США, считаются дегенератами. Вот так — ни больше, ни меньше! В военизированных странах всем приходится непросто — а уж тем более врагам. А враг — это мы, как мы сразу поняли на Кубе. Тут не попляшешь. Хотите увидеть привидение — посмотрите в зеркало».

Если к кубинцам и американцам — даже к Хантеру — на Кубе относятся так, то совсем неудивительно, что бывшим советским там всегда комфортно, мечтательно и «остров свободы». Такой «свободы», что аж пришлось запретить чуть ли не всю бытовую технику, чтобы кубинцы поменьше думали об электричестве, когда Советский Союз распался и Кубу больше никто не захотел брать в содержанки, а потому электричество-то и пропадало часов на 18 ежедневно.

В общем, стоит подумать: а свобода — это когда? Когда правительство, наконец, разрешает использовать скороварки и обещает в следующем году разрешить использовать тостеры? А победа революции против бесправия и зависимости — это когда? Когда люди лишаются всех прав, кроме права любить вождя, а обществу навязывают заокеанского «старшего брата», от которого полностью зависит бытовое благополучие? И чей, собственно, день рождения праздновали в кубинском посольстве? Идеалиста? Спасителя? Нет, убийцы. Царя эгоистов, чей эгоизм был настолько велик, что маскировался под Альтруизм и Справедливость (именно так — с большой буквы), лишь бы пренебречь действительностью и потребностями людей для удовлетворения собственных пусть и нематериальных, но тем не менее интересов.

by Дима ЛИТВИН for LB

Квентин ТАРАНТИНО: серфинг бешеных псов

Главный тарантиновский шедевр, символ независимого кино в собственном смысле, «Reservoir dogs» — сам по себе безоглядный «серфинг» по волнам культуры, бескомпромиссная компиляция узорчатых диалогов, услышанных, увиденных, пережитых. Сюжетный скелет с ограблением, полицейской засадой, «копом» под прикрытием и полюбившимися «мистерами», во всех тонкостях и деталях (короче, полностью) заимствованный из неизвестного западноевропейской публике гонконгского боевика (1989 года «Город в огне», режиссера Р. Лама) нанизывается аллюзиями на другие фильмы (например, «меломанская» сцена с отрезанием уха «до коликов» напоминает кубриковское изнасилование из «Заводного апельсина», и вообще беззастенчиво использованы мотивы фильмов «Убийство», «Асфальтовые джунгли» и «гангста» стилистика Джона By, очевидно влияние французской «новой волны» — Трюффо и Годара, любивших процесс «интерполяции»), доморощенной философией, а именно личными, глубоко обывательскими размышлениями о Мадонне, официантах и чаевых, «неграх» в криминале и прочими типично киношными компонентами — музыкой 70-х, прическами «под Элвиса», предельным насилием, хронологическими вывертами, проперченными другой сотней «fuck».

reservoir dogs chewbakka

И всё, дальше за этой цветастой оболочкой ничего нет, молчаливая пустота, свидетельствующая преодоления «классических» принципов цели и назначения. «Воровство у себя и у других», возведенное в высший творческий принцип. Теперь рецепт понятен. Шедевральный продукт постсовременности должен быть в корне профессиональным, ремесленническим «до нельзя», обязан указывать только на свою собственную «действительность»; он обращаем на узком «пятачке», собран мастерской рукой в пестрый коллаж, правда, объединенный общей стилистикой. Лишь «конченые» неофиты от культуры ожидают революций, метаморфоз, трансформаций, с пуристским запалом требуют новых сюжетных ходов, сценаристских открытий, кардинальных преобразований видеоряда. Настоящие мастера, чьи жизни были поставлены на преодоление «жестокого» забвения хоть в малейшей и единственной области, просчитывают оставшиеся варианты, уже переходят на скользкую дорожку самоповторения с доминирующей ролью вторичных, коннотативных изменений. Но пьедестал занят культурой «для поверхностно ознакомленных», где каждый образец составляет комбинацию из старых фрагментов, изначальное происхождение которых занятно и отгадать. Игра аллюзий, гиперссылок и смыслопорождений, после которой на выходе можно выдавить концептуальное для обывателя: «А, прикольно!», или «это напоминает мне…». Поэтому, например, образ «человека с пистолетом» — это менее всего символ «вооруженной опасности», а прежде всего длиннющий ряд радикально различающихся и накладывающихся друг на друга исторически-художественных реинкарнаций от «Таксиста» до «С меня хватит!». Сотни, тысячи, миллионы образов, нагруженных мелкими деталями, долгоиграющей реальностью имен, особенной стилистикой, за которыми где-то в самых внутренностях затерялся (или его уже и не стало) «первичный» мужчина с оружием.

Тот, кто заигрывает с реальностью, обречен на непонимание и неудачу, и другие разнообразные «не-». Действительность слишком бедна и сера, холодна и не гостеприимна, чтобы ей доверить свои фобии и надежды. Символом нашей эпохи является «обратимость», где господствует не вертикальная, требующая небес, вызволяющаяся из удушающего состояния человеческой обыденности, «гениальность» Шопенгауэра, а горизонтальная, территориальная «мастеровитость», связанная с тонкой настройкой будущих комбинаций из уже существующих объектов. Уходящая в глубины времен, «гениальность» с всегда поздним (чаще всего посмертным) ее социальным одобрением как свершившейся оценкой, достоверным отражением высшей интеллектуальной действительности и текущая «гениальность» как следствие общественной санкции, как выдвижение кого-то конкретного в пограничье культурно сакрализованного, высочайшего: вот тонкая грань между всегда самотождественной массовой реакцией на талант прошлого и настоящего.

Предыдущее предложение, основанное на избыточных согласованиях, пытается объяснить простейшую истину: «ранее гениями становились лишь после смерти, а теперь — только при жизни». Теперь не «гении» изменяют нас (если такое вообще когда-то происходило), а мы создаем, продуцируем, культивируем их. Причем это происходит совершенно случайно, лавинообразно, вызываясь даже малейшим «культурным» толчком. «Классическая» гениальность, растеряв в течение истории все свои исходные значения в безднах бессмысленных абстракций, застопорилась на критериях «популярности», узнаваемости образа, вязкой и тягучей запоминаемости лица, слова, имени. Во всяком рейтинге гениальных людей вставлен как бы «бесстрастный», нейтральный, рассудительный метод статистики. Гениальность можно высчитать с помощью не менее выдающегося сциентистского, математического приема. И неважно кто и что будет подсчитываться.

Главное — конечный результат в виде больших величин, независимых от снобизма всегда запредельной критики и нарочито демократичных. Даже такие стойкие, запечатанные на нейронном уровне, выражения, например, о несовместимости гения и злодейства, призваны быть не жизненной истиной, а всего лишь яркой иллюстрацией к нескольким ситуациям, не претендующей на всеохватность. Ведь всё решает магия чисел, постсовременная математическая мифология: у кого больше денег, голосов, длины члена, побед на поле или «любовном фронте».

Еще до Тарантино выявляются не только ключевые компоненты, но и пропорции для создания зажигательного «поп-арт» коктейля: немножко «смотрибильного» «сверх-насилия», щекочущего нервы даже самых стойких и привыкших, щепотку около жизненных ламентаций, несколько интригующая сюжетная кривая, чуть-чуть образов из личного опыта, и всяческое заигрывание с «телесным». Всё: теперь можно с «усилием» потреблять, с должной внимательностью распознавая как известные, так и редкостные элементы. Впрочем, и Тарантино совместил в совершенно немыслимую, гремучую, эклектичную кашу застольные «хиппанские» бытовые разговоры, рефлексию одинокого культуртрегера, уличные расистские, гомофобские и женоненавистнические анекдоты, стилизованные одеяния нуар-боевиков, вневременные для использования формулы сквернословия, тематику полюбившегося «массами» медийного криминала, гонконгские выкрутасы с оружием, и «черт ногу сломает» с точной хронологической идентификацией…

Здесь воспета социологическая этнометодология, провозглашено торжество бытовой, обыденной феноменологии, той, которую интересует нечто привычное и устоявшееся, знакомое и периодично воспроизводимое. И все это на фоне несколько интригующего гангстерского сюжета об ограблении. Еще недавно предметом культурного исследования или зарисовки были исключительно общественно сакрализованные феномены: важнейшие, фундаментальные, главнейшие события. Но теперь изучению подлежит самая незначительная деталь, каждая неприглядная привычка и даже неудобная для разглашения наклонность.

Так у Тарантино совмещаются в неоднородную субстанцию некогда эстетически противоположные вещи: жестокость сцен «ультра-насилия» и плебейские беседы о чаевых, «повседневная жизнь» (а скорее безусловный фантазм, сценаристская тематическая фикция) криминальных элементов и выплывающие отовсюду «сладкие» мечтания продавца видео-проката, полнейшее игнорирование «женского» (здесь в наличии одна женщина, правда, быстротечно убитая, но сюжетно необходимое как театральное ружье) и постоянная акцентуация на сфере секса в анекдотах, шутках, присказках, рефлектирующих историях. Это — не настоящие бандиты (кто же так набирает команду на опасное «дело»? кто же спокойно «светится» в знакомом ресторанчике как завсегдатай в «рабочей» одежде?), это — не подлинные «копы» (кто под давлением непонятного фатума теряет связь с действительностью и забывает о собственном назначении? какой полицейский через каждое предложение сдабривает собственную речь киношными аллюзиями?), это — какой-то балаган из трепа скучающих кинематографических «отаку» под видом криминального повествования.

by makekaresus

Михаил ЕЛИЗАРОВ: все детство в одиночестве

Михаил Елизаров \\ wolf by bruma gris //chewbakka.com
Почему не удавили детской шапочкой…

1. Почему не удавили детской шапочкой, почему не вытянули тонкую, в пушистых иглах, нить, не накинули петельку на бледное горлышко? Мама дорогая, я рождался с такими трудностями, что доктора в один голос сказали: «Ебанутым будет!»

Меня тащили, как сорняк, и щипцы с акульим лязгом соскакивали с младенческой головки. Я родился переношенным и желтушным, страдал круглосуточным энурезом. Семья-то конфликтная, неблагополучная – вот и сдали в ясли. Все, что помню, – так это няньку, Оксаной звали. О ней скажу, английски мысля: я хотел иметь ее ноги, отрезанными, у себя в шкафу. Чтобы играть.

Вы даже не представляете, как хорошо можно играть отрезанными ногами, я бы всю ночь играл отрезанными ногами. Ведь ни братика, ни сестрички – все детство в одиночестве.

И не было никакого энуреза! Ложь, какая ложь! Провокация! Жидовская собака Эмма, спаниель! Она пару раз нассала в мою кроватку, а родители, умники херовы, нет чтоб обследовать сынишку, говорят:

– Раз обсыкается – так мы его в ясли, пусть и другие с ним помучаются!

Я вот что думаю: не Эмма – они сами бы мне в постель нассали. Меня только бабушка и любила. Мы целое лето проводили вместе – и в церковь ходили, и на кладбище. Бабушка непременно останавливалась возле детских могилок и читала вслух имя похороненного ребенка:

– Анечка Мельниченко… десять годиков прожила…

Я, задыхаясь, сжимал бабушкину ладонь и лихорадочно бормотал:

– Покажи, покажи про Анечку.

Лицедействуя, бабушка преображалась, говорила на два голоса: душным басом и слабеньким писком:

– Вышла вот однажды Анечка погулять без спросу, зашла в незнакомый двор и в яму глубокую упала. Заплакала Анечка, стала маму звать, а земелька в яму сыплется. Засыпало Анечке ножки по коленки.

Бабушка тоненько причитала Анечкиным голоском, и сердце мое бралось сладкой изморозью, и в животе шелестело и смеялось.

– Проходит мимо ямы дяденька, заглянул туда и спрашивает: «А что ты, Анечка, здесь делаешь?» – «Я из дома без спросу ушла, в яму упала, помогите, дяденька миленький!» – «Не буду я помогать тебе, Анечка, ты не слушалась мамочку!» – и ушел дяденька. А земля-то сыплется, по пояс засыпало Анечку. Тут проходит мимо тетенька: «Что ты, Анечка, в яме делаешь?» А Анечка плачет: «Я из дома без спросу ушла и упала в яму». А тетенька как рассердится: «Раз ты такая непослушная девочка, пусть тебя совсем землей засыплет!» И засыпало землей Анечке глазки, ротик, носик, ушки. Умерла Анечка.

К концу бабушкиного спектакля я был совершенно невменяемый, потный, трепещущий.

Помню стихи, что читал на могильных плитах. Моя хрестоматия.

Ветка тихо шелестит.
Наша дочка крепко спит.
Но не вечно наше горе,
Подожди – придем мы вскоре.

Или вот несказанный плач по Илюше Гарцу:

К твоей безвременной могиле
Моя тропа не зарастет.
Сыночек мой, твой образ милый
Всегда сюда меня зовет.

Пошел Илюша на речку купаться. Я изображал тонущего мальчика, заклинающего смерть-бабушку о жизни. Смерть неумолима, как бабушка.

Когда она умерла, я зажил тревожно и мнительно, все плакал и хворал, точно что-то тлело во мне. Однажды сквозь зыбкую дрему я услышал затаенный стук в окошко, открыл глаза и увидел прильнувшее к стеклу лунное бабушкино лицо. Я вытянул к ней во всю длину руки, и бабушка оказалась рядом.

– Что ж ты не спишь, чего плачешь, внучек?

Я возбужденно исцеловал ей пахнущие землей и грибами босые венозные ноги:

– Бабушка, покажи про меня, сил нет!

Бабушка смешно, как маятник, качала головой. Из кармана своего загробного халата она вытащила
комочек глины, ловко скатала пальцами две пуговички и положила на мои бессонные глаза:

– Угомон на правый бочок… угомон на левый бочок, чтоб не плакал мой внучок, – и я, послушный, как Илюша Гарц, заснул, и не плакал, и не болел больше.

Как мало хорошего написано о старушках, об их повадках, привязанностях, местах обитания! Во мне давно зреет нобелевский сюжетец: олигофрен в степени легкой дебильности привел к себе в дом симпатичную старуху и изнасиловал. С целью сокрытия преступления он связал ей руки и принялся душить, но старуха заплакала, тогда он пожалел ее и отпустил. Олигофрена звали Ромео, а старуху – Джульетта.

А я блестяще-таки учился. Я был в классе первый ученик. На уроках мог смеяться, бегать по партам, хулиганить и пакостничать – мне все прощалось. Учителя только говорили:

– Иди лучше в коридоре погуляй, не мешай менее способным детям заниматься.

Никто так не знал ботанику и зоологию. У меня были лучшие гербарии и коллекции бабочек. Я раздобыл набор медицинских инструментов – скальпели, пилы, иглы, самостоятельно препарировал мертвых птиц и животных, мастерил чучела, иных хоронил в прелестных гробиках. Соседского кота я зарыл в цветочном горшке. Потом эксгумировал раз двести, постигая процесс разложения. Если бы вы зашли в мою комнату, то замерли бы в научном восхищении: шикарно выполненное чучело спаниеля, скелет баклана, как живая, кобылья голова у изголовья, склянки с заморенными на спирту пернатыми и земноводными и, конечно же, книги, книги, книги…

Михаил Елизаров \\ wolf by bruma gris //chewbakka.com

2. Вы оглушены свежестью и богатством моего рассказа. Ждали, признайтесь, литературного курьеза – совокупился с овцой, пренебрег пьяной шлюхой, по предложению незнакомого мужчины в сортире дрочили друг другу… Какая чушь! Хочу одного, чтобы прочли вы и сказали: «Вот как хорошо! Мой кругозор расширился».

Болезненная черта моей психики – страсть к поэтизации всего сущего. Но пусть вас не смущает, что талантливый рассказчик – душевно здоровый человек.

Я дегенерат высшего порядка. По лаконичности мысли, тут уж никуда не денешься, я китаец. По концентрации тоскующе-обиженного либидо – малоросская мать-девица, обольщенная в вишневом садочке красавцем москалем. Хожу, плетусь по дорогам с тяжелым пузом, веночек на голове, и чуть что – бегу топиться.

У меня ленивые ладони, вместо сердца – спившаяся скрипка, плаксивый рот, вдовьи морщины, лицо сморщенное, как изюм. Путь мой неведом, я бреду дальше чем на хуй. Передо мной избитый пыльный шлях, и мысли катятся шумнее цыган, полуголые и красивые, как Будды.

Я произошел от страха, живу погоней за впечатлениями, за свежим ужасом попрусь в любой конец города. Я лелею мой страх, культивирую его, желтого.

Вообразите, было семеро мужчин, и самый главный – в мерцающих, как слезы Господни, доспехах. Он опирался на широкий меч, заменявший ему костыль. В окрестных полях, что вокруг мшистого замка скандинавских предков, они устраивали ночные облавы на недоумков пастушков.

В просторных каменных покоях после успешного набега богохульствовали, пидерили напропалую, вспарывали пойманным подпаскам худые животы и насиловали в зияющие раны, усаживались верхом на умирающих и похотливо елозили узловатыми чреслами по скользким от крови телам.

Тысяча бледных факелов сомкнулась в сплошное огневое кольцо вокруг мшистого замка в ночь на черную среду. Восемь жестоких товарищей предстали перед судом Божьим и человеческим по обвинению в ереси и убийствах. Моя публичная исповедь, глумливая, на коленях, оставила на бронзовом лице распятого божества гримасу ужаса и отвращения. Щетинистый епископ, председатель трибунала, только и мог, что вздымать толстые пальцы для крестного знамения. Я обратился к справедливому суду с просьбой о недельном молении добрых прихожан за упокой грешной души. В назначенный день нас торжественно вздернули на городской площади, к неуемной радости вонючих крестьян, съехавшихся за сорок верст поглазеть на казнь. После повешения наши бездыханные тела предали всеочищающему огню, а пепел свалили в сточную канаву. С тех пор я всегда и везде. Это называют ложной памятью.

Михаил Елизаров \\ wolf by bruma gris //chewbakka.com

3. Неприкаянный я, ох неприкаянный. Мне трудно говорить, сбиваюсь на патетику. Я задыхаюсь, я смущен. Читайте эти строки через вуаль.

У меня постоянная девушка. Ее зовут Анжела. С ней я беспомощный и чудовищно капризный. Она носит меня в ванную на руках, моет, как маленького, детским мылом, без мочалки, одной ладонью, вверх-вниз, между ягодиц, и говорит, сжимая в горсти:

– Ты хер когда в последний раз мыл?

Я млею от бесстыдной постановки вопроса, я розовею – какой конфуз! – и шлепаю по воде, забрызгивая ей халат.

– А потом этим хером немытым в меня полезешь. – Анжела кутает меня махровым полотенцем и вынимает из ванны, я болтаю ногами и делаю все, чтобы она меня уронила. – Не вертись! Ну, кто-нибудь еще возился так с тобой, дурачок?

Ташка! Ташенька! Я скучаю по тебе, блядь моя солнечная.

Я помнил всех ее любовников, помнил лучше, чем она, знал их поименно, имел представление об анатомических особенностях их пенисов, ночами сходил с ума и в слезливой немощи грыз худенькую свою подушечку, дошел до полного маразма и завел что-то вроде двух колод карт. Первую, объемистую, пригодную для игры в покер, составляли Ташкины мужики. Вторую, тощенькую, составляли мои женщины – я «бился» ими, карт катастрофически не хватало. Я не считал минет за полноценный половой акт, но тогда – «подержалась за член» я относил к упрощенному соитию, заводил новую карту, случал и получившуюся парочку откладывал в отбой.

Я сбежал от нее в ноябре, когда гинеколог, брезгливый и быстрый, шарил, как вор, между ног моей душеньки, вычищая нашу совместную оплошность. Через месяц я затосковал и решил воротиться. Но меня забыли – она успела снюхаться с другим. Меня поставили в известность:

– У него, в отличие от тебя, всегда под рукой гондоны.

– Гондоны, – умилился я.

– Он таксист. Представь, полный бардачок гондонов.

Полный бардачок… Невесомыми пальцами коснулся ее плеча, но услышал лошадиное фырканье:

– Я спешу! – и потрусила, покачивая жопой, как авоськой.

Чутьем хирурга я уловил: еще мгновение – и потеряю. Я предпочел не слушать чушь: «подлец» и «руки убери». Опыт подсказывал, что женщине не нужно затыкать рот. Достаточно заткнуть пизду. В сущности, изнасилование – это тот же самый половой акт, с той разницей, что первые минуты женщина не очень хочет.

Бесчувственная! В разлуке я сошелся с гордой мудаковатой женщиной Ульяной. Она иногда приходила ко мне по утрам, и на кухне по-семейному гремели кастрюли, яичница взрывалась на сковородке, как порох.

Недавно встретились в метро: плащик, платочек, похожа на козочку. Я сказал:

– Ульяна, я жрать хочу, – и подумал, что, как ни скажи, а звучит хреново: Ульяна, Уля, Яна, Ляна…

Пригласила домой, поставила на стол жестянку со шпротами и думала, что расщедрилась. Я, как пеликан, заглотнул рыбку-другую, от жадности подавился, звонко раскашлялся, расплевал жирные шпроты по всей кухне.

– Ничего страшного, зайчик, не смущайся, – сказала эта дура, – все естественное прекрасно, – и как бы между делом прибрала жестянку в холодильник. Дескать, вырыгал я свою порцию. Больше не положено.

Вот ей-богу, найду общественный сортир и на сахарной от свежей побелки стене напишу разборчиво, печатными буквами: «Я выебал куда хотел Ульяну Савченко, верную жену и заботливую мать», – и подпишусь, а лет через тридцать престарелый, но ревнивый Савченко ненароком забредет в тот сортир, прочтет надпись да и пристрелит меня из дробовика. Но раньше я напишу правду обо всех замужних стервах. Поджимайте хвостики, сучки! Иду в сортир. Разоблачать!

А пойду-ка я лучше на заседание к христианам, возьму самую красивую христианку и начну подминать под себя на глазах у паствы. Какой-нибудь юноша, истово верующий, ткнет мне в мошонку чугунным распятьем, но я, не потеряв самообладания, скажу, что сила в силе, а не в слабости, и все смазливые девки-христианки соблазнятся мной, и в течение многих лет мне будет кому позвонить, а не состоять в звании почетного поллюционера.

Неудачи стали преследовать меня даже в эротических снах. Бабы из грез моих, некрасивые и вульгарные, ведут себя отвратительно, не даются до самого последнего момента, я кончаю, не успев овладеть строптивой дрянью, просыпаюсь с бешено колотящимся сердцем и раздавленной в сперму мечтой.

В реальной жизни девки меня боятся, я их здорово подавляю. Мне всегда казалось, что пока я смотрю женщине в глаза, могу делать с ней все, что захочу. Теперь это не всегда получается. Как правило, никогда.

Официально заявляю: девственницы – мировое зло. По моему глубокому убеждению, младенцев женского пола сразу же после рожденья надо лишать плевы хирургическим путем. Скальпель хирурга спасет мир. Девственность как идеологический фетиш должна прекратить существование. Я полгода транжирил обморочные поцелуи на склочную девственницу с тельцем канарейки. Не уступая мольбам, она мочилась на персидские ковры моей души, и хитрые реснички дрожали, как крылышки осы. Я плакал по ночам, целуя собственные плечи и запястья, гладил стонущими пальцами бедра, шепча наивные слова любви самому себе.

Впрочем, моя внешность подталкивает даже самых отпетых шлюх к порядочности и половой бдительности. Иногда я чувствую, что на мне зарабатываются местечки в Раю.

Михаил Елизаров \\ wolf by bruma gris //chewbakka.com

4. Оправившись, стараемся подтереться так, чтоб не испачкать большого пальца, черепашьи втягиваем его, поджимаем, сознавая – надо бы без сердца, с холодным умом, иначе указательным бумагу насквозь, – вечно экономим, а надо бы в три слоя. А после с тревогой принюхиваемся, тщательно моем руки, опять принюхиваемся – приучены с детства. Потом за туалетный освежитель: примешать к запаху дерьма нежный цитрусовый запах. Дерьмо с цитрусом.

Сквозь небесное сито лезут солнечные пальцы. Что за шелковое затишье вокруг, и сердце не бредит бедой… В борще пластинки разваренного лука, точно туда остригли ногти. В левую руку, как отрубленную голову, государственное яйцо с розовым штампом, в правую – ножик. Резко надсекаем яичко, и оно улыбается широко. Но, взяв улыбку за края, вываливаем содержимое на сковородку. Шипи, шипи, досмеялось, горюшко!

В медовой безмятежности сквозь стены приходят посторонние образы, их инородность чарует: верещит младенец – не покормили, у юной матери перегорело молоко, она безуспешно цедится, цедится, мнет разжеванные соски и возбуждается. Я, симпатичный, гладенький, завернувшись в свежую, только из прачечной простыню, разглядываю собственный член, торчащий, как мухомор, из накрахмаленных складок.

Выйду на улицу, куплю рыдающие гладиолусы – и давай поджидать самую некрасивую, в дутой куртке, с серым шарфиком. С такой лучше всего. Каждую ночь перед сном говорит:

– Как ты можешь любить меня, такую некрасивую, – а глазенки счастливые, рыбьи, так и горят.

Но я уже не прошу женской привязанности. Пусть это будут запорожские казаки, мифические великаны с медными спинами. Они защитят меня от блевотного мира, нарекут Стебельком, или Соколиком, или как-нибудь еще ласково, с ними я воспряну, стану носить нож в крепком кожаном сапоге, смеяться с грохотом днепровских порогов, накручивая на палец ус, широкий, как лист папоротника.

На дворе вечер майской Победы, тлеющий уголек народной гордости в огненных потрохах фейерверка. Хоть вы, ветераны, примите меня! Быть может, сжалится седой орденоносец, зазовет домой. Меня напоят липовым чаем, покажут вылинявшие снимки сгинувших фронтовых товарищей, и я, угодливый внучек, с душой затяну балладу о синем платочке, и расчувствовавшийся дед подарит мне припрятанный с войны парабеллум.

Сеня, бывший фронтовик, кавалер ордена Красного Знамени. Сеня – эротическая ностальгия по моему отрочеству, сон издалека. Сытые летние вечера, бледная шпана из окрестных многоэтажек, одна на всех бутылка портвейна «Таврида», кто-нибудь лукаво предлагает:

– Может, к Сене завернем, – и остальные, смущаясь и хихикая, соглашаются, что да, действительно, иного выхода нет.

Толпа снималась со скамеек и шла в гости к Сене. Старик радовался немыслимо, поил ораву чаем или компотом, а после у всех желающих отсасывал.

Михаил Елизаров \\ wolf by bruma gris //chewbakka.com

5. А вот кто мне нравится, так это Гизлер. На днях заявился и над чашкой чая вспоминал, как бабушку хоронили:

– Дает мне папа два червонца для шофера, я думаю – одним обойдется. Шофер ни слова не сказал, но поджал губы. – Гизлер уморительно показал, как шофер поджал губы. – Поехали в крематорий, и все ямки на дороге были наши. На самой глубокой ямке бабушка выскочила из гроба, и ее ловили по всему автобусу!

Я смеялся до икоты. Гизлер по-доброму щурил глаза и, как и всякий рассказчик, чувствующий, что анекдот удался, на «бис» повторял с различными фиоритурами:

– Колесо в ямку, бабка из гроба. И поскакала, и поскакала. Мама кричит: «Лови-и-и бабушку!» – И смущенно хохотал, лучисто морща лоб.

Гизлер принципиально одинок, но страстен. «Дай, – говорит, – Бог денег. Тогда познакомлюсь с девушкой, приглашу в кафе, угощу шампанским, заговорю, свожу в парк, задушу и буду трахать, трахать, трахать!»

Михаил Елизаров \\ wolf by bruma gris //chewbakka.com

6. Прочь, прочь! Мартовское возбуждение-наваждение. Что-то необыкновенно скверное, злое.

Если я хочу охарактеризовать женщину, я говорю: «Она уродлива, как Рябунова!»

Верьте мне! Вы не знаете Рябунову, но я-то знаю! Я расскажу о ней чуть позже, а пока скажу другое.

Все собачники – копрофилы! Приглядитесь повнимательней. Как жадно пялятся они на собачий кал. Вид испражняющегося питомца взрывает канатные жилы на их висках: какой на этот раз? Цвета вяленой дыни или пористый, с зеленцой? Больные, настороженные люди.

А теперь, умоляю, о Рябуновой: рост метр шестьдесят, волосы – прелая солома, разваренные родимопятные уши, лоб скособоченный, маленький, в морщинах, два шрама – на виске и подбородке, брови – медвежьих лап объятия, глаза дистиллированные, нос сам по себе, кончик носа тоже сам по себе, скулы – широкие, якутские, она мордастенькая, эта Рябунова, рот кривой, зубы пломбированные, шея в чирьях, грудь – как мошонка, живот – гряда барханов, пятки – раздавленные персики. Боже, Боже, Боже! И не я ли в сумрачном детстве видел дворовую бабу, вправлявшую себе выпавшую матку?

Ее руки были в крови. Вагина искусала их не хуже бультерьера.

Ведь согласитесь, в женских половых органах есть нечто омерзительное, требующее наказания. Это – помойная яма, прорва, черная дыра. Звучит почти что как «please» и «да» – вкрадчивая просьба, приглашение, мол, пожалуйста, мистер, вот ребрышко, вот ляжка, а вот еще кусочек мяска, вы изумленно переспрашиваете: «Неужели эта пакость для меня?» – и слышите в ответ раскатистое, брызжущее венерическими соками, на все согласное: «Да!»

Женское начало, точнее, конец, таит в себе анархию и разруху, хаос и революции. Семантическая суть раскрывается в сочетании с предлогом «до». «Мне до пизды» – это значит: мне все равно, мне безразлична ваша судьба, это отчуждение, презрение, высокомерие, ханжество.

«До хуя» – отметим в первую очередь исчезновение личного местоимения как эгоистического элемента. Идиома безличностна, точнее, всеобщна, всемирна, космична. «До хуя» – это всегда множество, приятное количество, достаток, урожай. То есть, говоря языком математики: Пизда – это минус, а Хуй – это плюс.

Хуй – предмет деликатный. «Не на помойке нашел», – с юмором скажет хозяйственный, практичный обыватель, обертывая член целлофаном…

Презерватив создан с мыслью об охране члена, но не влагалища. Оберегается всегда нечто более ценное, а пизда пусть бурьяном зарастет. Вдумайтесь, чего только в ней не побывало: клизмы, лампочки, стройматериалы, бутылки, шланги, плечики для одежды, огурцы, цветные карандаши, полное собрание сочинений Достоевского и проч.

Пизда – это бессмысленная агрессия, «дать пизды» – отнюдь не миролюбивый акт мужской солидарности, полового угощения. Нет. Это горький, черный символ избиения себе подобного.

«Накрыться пиздой» – ничего общего с приобретением крова. Наоборот, фразеологический эквивалент термина «апокалипсис».

А вот Хуй – это Мона Лиза. Послать на хуй частенько означает отсыл к идеальному. Так молодых художников отсылают взглянуть на шедевры античности или эпохи Ренессанса. Наконец, хуем можно творить. Пример: В. Гизлер, «Этюд в багровых тонах». Простыня, хуй, менструальная кровь. 0,76 на 0,95.

Снова подвернулся Гизлер. Душенька Гизлер, мой Ги-Ги. Радость моя, муза моя, скорбь моя. Где ты сейчас, малыш, когда время истекает, жизнь истекает? Я это шкурой чувствую…

Все мужчины – герои.

Мой Ги-Ги. Обделаться можно. Ги-Ги. Охуеть.

Михаил Елизаров \\ wolf by bruma gris //chewbakka.com

7. В ожидании женщины я не могу заняться чем-нибудь еще. Я только жду. Гляжу в окно, сижу у телефона, прислушиваюсь к уличным шагам. Я истязаю член, как рядового. Лечь-встать. Когда появится она и, спустя лихорадочную минуту, размажет по бедру мой половой плевок: «Ты что, уже?» – я попытаюсь объяснить, что мы вдвоем с начала ожиданья.

Немногим известно: телефон – от сатаны. Шесть циферок-люциферок (чем хороша провинция!). Звонок. В трубке девичий голос, кто такая – не говорит. Договорились встретиться у метро, вечером, в половине десятого. Я для порядка спросил:

– А что мы будем делать в такое время?

Она смеется:

– Что-нибудь придумаем.

Иду к метро на встречу, не зная с кем. Жду. Кто-то дергает меня за рукав. Я оборачиваюсь и, спустя мгновение, извиваюсь в пыли, сбитый с ног оправленным в железо кулаком. Я еще могу подняться, но притворяюсь мертвым.

Мне не доверяют. Серая фигура присаживается на корточки. Рука в черной перчатке приподнимает мою поникшую голову за подбородок.

– Сомлел, пидор? – Рука превращается в пощечину. – Теперь говори: спасибо за ремонт.

Я цежу сквозь битый рот:

– Спасибо, только я здесь ни при чем. Я не пидор.

На них для конспирации надеты маски персонажей русских народных сказок. У зайца коротко купированы уши, лисица полностью закрашена в черный цвет, у медведя облупилась морда. В детстве у меня была маска волка с оторванной челюстью. Я вспоминаю, как двоюродный брат Саша, деловито раздиравший маску на части, беззаботно убеждал: «Дедушка закрасит, ничего видно не будет».

Заяц по-домашнему шепчет:

– Дите, совсем еще дите…

Что делает со мной простое звериное участие… Глаза выходят из берегов, я шумно дышу сквозь слипшиеся ноздри и рыдаю. У меня горячие и пористые щеки, и в каждой поре успела высохнуть слезинка.

Медведь, спекулируя отцовскими интонациями на вытянутых в трубочку губах, вздыхает:

– Ну кто ж дите так ногами хуячит, а?! – Он дует мне в лицо. – Цюньчик-то хоть цел? – и прыскает жидким смехом.

Моя тряпичная душа не жаждет романтической гибели.

Дивная космогоническая сцена на рынке. Маленький истертый алкашик говорит бульдожьего вида мяснику:

– Тебе Вова привет передавал…

– Рот закрой, падла, – отвечает огромный, в фартуке, мясник. Чавкает топор, врезаясь в тушу. Мясо брызжет во все стороны. На щеке алкашика повисает розовый, как пиявка, говяжий червячок.

Михаил Елизаров \\ wolf by bruma gris //chewbakka.com

8. Что же вы за люди такие?! Да вы замучили меня своим: «В тот день он выбрался на улицу с мыслью кого-нибудь убить. В рюкзаке у него были топор и нож. Навстречу женщина, топором ее по голове, труп в кусты. Отрезал груди и давай жрать – в каждой руке по арбузному ломтю, попеременно откусывает от каждого – хорошо!.. Но они, груди, жирные! „Сплюнь, сплюнь немедленно!“ Выплюнул! А во влагалище ветку засунул».

Совсем не так. Мужчина в старом драповом пальто и облезлой ушанке. На вид – взрослый, а лицо – детское, в редкой щетине. Я, семилетний, иду и монетками в варежке звеню. Он за мной как увязался, а я, строго-настрого предупрежденный, побежал… Куда?! От себя не убежишь.

Михаил Елизаров \\ wolf by bruma gris //chewbakka.com

9. Истинно говорю: мир катится к концу. Митрополит обрел дар речи и произнес по радио имя Божье в извращенной форме. В трамвай 12-го маршрута ввалился неопрятный клочкобородый старик с хозяйственной сумкой, прихваченной с боков изоляционной лентой, и вызвал жалость. Старику предложили почетное сиденье под компостером, но он отказался зловещими словами:

– Это место покойника.

Трамвай причалил к остановке, и не успел приятнейший мужчина с тубусом под мышкой присесть на злополучное кресло, как захрипел, ухватился за нагрудный карман, потом посинел и затих, выронив тубус. Все, кто стояли возле, отшатнулись, но одна прозорливая баба бросилась старику в ноги:

– Скажи, что ждет!

И тот, не задумываясь, предрек:

– Зима будет снежная, а весна – кровавая, – и вышел, грохоча бутылками.

По вагону прокатилось:

– Николай Угодник…

Очевидцы рассказывали, как на шестом этаже дома № 3 по улице Коржановской, на сияющем свежим цинком подоконнике стоял юноша в белых тряпках вокруг бедер и звонко возвещал:

– Я забираю мой космос с собой!

Сердобольная толпа уговаривала в одно горло:

– Кому он на хер нужен, космос твой! Оставляй себе и слезай, сорвешься, неровен час!

Юноша, с нарастающим звоном, в котором слились вызов с угрозой, возвестил вторично:

– Я забираю мой космос с собой! – лягнул пяткой кровельный лист, стрельнувший, как пистон. Юноша сдернул тряпки и показался толпе полностью обнаженным.

Народ так и ахнул:

– У мыша яйца больше!

Страшно закричал юноша, изо рта его вылетели кинжальные языки синего пламени, он притопнул, взмыл в воздух и штопором ввинтился в мутно-бирюзовую бездну небес.

Михаил Елизаров \\ wolf by bruma gris //chewbakka.com

10. Выбрался к морю, и солнце, воздух и вода в три дня сделали из меня кромешного урода. Обгорел, облез.

Волосы свалялись и закурчавились, желваки под глазами налились плодовой тяжестью. Вдобавок я обильно покрылся ватрушкообразными прыщами: розовый пухлый шанкр, величиной с крупную горошину, в середине ссохшаяся сукровица.

Поначалу меня даже принимали за местного наркомана, и не особо чванливые приезжие добродушно расспрашивали, почем в поселке анаша и где самый дешевый портвейн. А потом я вовсе загнил, и люди избегали обращаться ко мне за советами.

Я пытался противиться заразе, покупал щадящие кишечник ананасовые йогурты, но паршивел и шелушился. На теле проявились экземолишаеподобные разводы и зудящие наросты.

Аптекарша, не поднимая головы, выудила откуда-то снизу «Трихопол» и презрительно швырнула на прилавок. Я прямо-таки сник от обиды и пояснил:

– Это что-то вроде грибка. Мне нужна какая-нибудь протирка на спирту или эмульсия, – и сунул ей под нос узорчатую, как удав, руку.

Аптекарша брезгливо отпрянула.

– Протирка тут не поможет. – Она умно скривилась и надела очки в толстой оправе. – Вам, молодой человек, к врачу надо. Может, у вас инфекция в крови…

– Псориаз?! – гадливо охнул я.

– Похоже на псориаз. Или хуже… К врачу! В Алушту!

На улице ко мне подошел развязный испитой мужик, похожий на ведущего «Клуба кинопутешественников» Юрия Сенкевича. Он сказал сундучным голосом:

– Когда я пацаном работал в далеком северном порту Ванино, в механическом цеху случилось несчастье. Женщина попала волосами в токарный станок, и ей сломало шею.

– А у меня, – я пальцем потыкал в свои болячки, – горе. Что делать – не знаю. Подохну скоро! – задорно так сказал.

«Сенкевич» послюнил ноготь и сковырнул с моего плечевого прыща подсохшую гнойную накипь.

– Ты знаешь, что такое урина?

– Урина – это моча…

– Ты простудил кожу. – «Сенкевич» назидательно напряг указательный палец. – Когда заходишь в сортир, чем пахнет? Пахнет так, что глаза дерет? Это аммиак. Думаешь, хирурги перед операцией дезинфицируют руки спиртом?

Я молчал, раздавленный невежеством.

– Знаешь, что такое – родная урина?

– Урина – это моча.

– Она все может, родная урина.

Так я стал каждое утро обливаться золотистой мочой. Солнце выпаривало ее до кристаллов, и я сверкал, как соляной столб. Соседи потаенно вздыхали. Я подслушал их глухие голоса:

– Мальчик нездоров. Стульчак бы надо обрабатывать после него. Хлорной известью.

Я перестал оправляться в нашем уютном фанерном сортирчике. Таясь, я поднимался чуть свет и уходил в далекие камыши лимана, срал там, осторожный, как степной байбак, потом брел на дикий пляж, подальше от пансионатов и пионерских лагерей.

Я бросался в море и уплывал на одинокий утес, чтоб в уединении праздновать закат моего тела. В шторм вокруг утеса всегда бились тяжелые волны. Неудобный сам по себе, ребристый, скользкий утес постоянно захлестывало, и поверхность камня украшалась размозженными медузами и скальпами водорослей. На нем я холил, жалел свое больное тело, скоблил жесткой мочалкой, ссал в пригоршню, обливался, обсыхал – и опять терся мочалкой.

От скуки я вылавливал быстрых крабиков, целовал им клешенки, крабики щипались, и я раскусывал их пополам. Когда на скрипучих, с рыжими полозьями, катамаранах проплывали счастливые семьи, я распластывался на камне, сжимался, как анус, и с ненавистью бормотал:

– Прокаженный, прокаженный!

Я жил на камне весь день, питаясь сырыми злаками и похищенными фруктами. Если становилось невыносимо жарко, я сползал в широкую расщелину у воды. Каменный выступ защищал меня от прямых солнечных лучей, я лежал не шевелясь, разглядывая свои длинные белые ноги, ранящие сходством с дохлыми рыбинами.

Но вечер густел, напитывался ночью, и я выплывал на берег. Я подбирался к сумасшедшим огням дискотек и, хоронясь в тени треугольных кипарисов, созерцал танцующее людство, пахнущее дымом, сосисками, алкоголем, молоками. Я вгрызался глазами в каждую танцующую пару, вбирал их запах, примерял их чистые тела. Недобрым пастухом, завистливым, наблюдал я вверенное мне стадо, пас до последнего аккорда, а после, в тишине, уходил на ночлег в свою конурку и спал там до рассвета чутким собачьим сном.

Однажды ранним утром с моего утеса я увидел бредущую по берегу пару: тощий брюнет и блондинка. Они, бедняжечки, шептались вполголоса, а я слышал каждое слово. Тощего звали Глеб, безымянная блондинка называла его так. Они шли в бухту Любви. На крымском побережье много таких бухт. Собственно говоря, так называют все труднодоступные местечки, куда можно попасть только вплавь или по крутой, в ладонь шириной, тропинке.

Любовники заметили меня, стоящего на камне, но не придали значения моему существованию. Я был для них заурядной деталью ландшафта: «Когда бы вы ни вышли к морю, всегда на камне будет этот странный йог-полудурок».

Последний шторм, как ловкий шулер, перетасовал водяные пласты, и вместо теплой, как суп, воды, пришла ледяная зелень из самых глубин. В такой воде не купались даже дети. Только я, презирающий донельзя собственную плоть, плыл к моему убежищу.

Они решили пробираться в бухту по тропинке. У Глеба под худой спиной просвечивали ребра, блондинка шла, гримасничая ягодицами. Мой взгляд упал на них и задержался, но тут же был пережеван, растерт безжалостными, точно жернова, словами, которые шептали ягодицы.

Я привычно напоил мочалку, обтерся и озяб, с отвращением глянул в мутно-промозглый омут, куда мне предстояло прыгнуть через мгновение. Ледяная вода будто содрала кожу. Со мной чуть не случился приступ удушья, но я не позволил себе утонуть.

Глеб и блондинка осторожно карабкались от глаз подальше. Я полз за ними по обрывистой стене, проворный, как таракан.

Парочка сидела на одеяле, придавленном в четырех углах похожими на голые черепа камнями.

Огромный кулек с продуктами щелкал на ветру. Любовники уже подняли веселую возню, и тут, с отвесной стороны, явился незнакомец отвратительного вида, сухой и жилистый, в кровавых язвах. Он, не проронив ни слова, уселся ждать.

Уныло переглядываясь, любовники доели фрукты, свернули одеяло. Незнакомец встал во весь свой, как оказалось, исполинский, рост и закружился в стремительном туземном танце. Извиваясь червивым телом, он плясал, и страшная тишина, что сопутствовала танцу, приближала чувствительных любовников к обмороку. Им было бы достаточно выразительно воскликнуть: «П-шел вон, гнилье!» – и облезлый тиран сгинул бы и разложился в прах.

Сердце урода грохотало первобытным тамтамом. Сердца любовников мелко стучали, как скальная осыпь. Урод стянул плавки. Затравленным их лицам предстал жабьего цвета треугольник с черным гнездом, и из гнезда морщинистое горло.

Глеб вскочил на ноги, и раскаяние черным флером упало на его лицо. Он пятился, осторожно переставляя ноги, пока не сделал шаг в пустоту. Потом был крик. Тощий Глеб падал на острые камни, торчащие из воды, как обломки гигантской вставной челюсти.

Я спал около суток и проснулся совершенно исцеленным. Ни прыщика, ни пятнышка. Гладенький, как античная статуэтка. А когда вымыл голову, стал такая лапочка, что жена моего хозяина вздохнула мне вслед:

– Господи, и хорошенький же какой… Прямо – артистка, и все тут!

На пляже мне довелось быть свидетелем отвратительной сцены: компания подростков морально истязала взрослого юношу Борю. Особенно усердствовал один, именовавший себя Иннокентием.

Жестокие играли в волейбол, и Боря, толстый, застенчивый и прекрасный, в легких сандалиях, пытался втиснуться в их круг, топтался в песке, руками призывая мяч, покрикивал, шутил. Но Иннокентий, а вслед за ним другие, злословили сперва иносказательно, потом открыто, и вся эта картина была настолько невыносима, что я отправился домой с осадком в сердце.

Михаил Елизаров, нас дурманит запах твоих волос!
Ad Marginem, 2009 // illustration by bruma gris